Жизнь и приключения Даниила Протопласта, известного как Хармс

В 1913-м году в Санкт-Петербурге победили солнце. «Минимум декораций, раздолбанное пианино, неуклюжие люди в картонных костюмах» — тем не менее, это была определенная веха, означавшая реальный переход, сказавшийся на всей истории российской культуры: время солнца старой красоты ушло, пришло время новых героев, новых мифов, новых миров. Пришло время созерцавелей, мучавъ и ужасавелей, время мрачных вождей и минав, бытыв, никогдавелей и малют утрог и утрав. А съ ними, конечно, сно и зно. Старое солнце победили, новое начали выкатывать на небо — но достаточно для этого просто не прожили.

Вслед за победой над солнцем в молодом советском государстве росли новые поэты, литераторы, театралы, перфоманисты. Восхитительное в своей свободе, но обреченное, оставленное судьбой культурное поколение, отвергнутое, изгнанное, умученное, убитое, лишь спустя многие десятилетия возвращенное на свое законное место, но так своего истинного потенциала и не раскрывшее. Однако то, что сделать они все-таки сделать успели, светит нам до сих пор.

Один из любимых катабазических деятелей той поры — Карл Иванович Шустерлинг. Он же Даниил Дадан. Данан. Хельганг Дандан Дондон. Он же Даниил Протопласт.

Хармс.

Хармс был героем нового времени, времени погибшего солнца. Как и его друзья-обэриуты, он не создавал, не проектировал миф, а жил в нем, как рыба в воде. Для самих себя они не были культурными деятелями, точнее, были не просто авангардными писателями и поэтами, доморощенными философами и праздными чудаками — в своих глазах они были Тайными Вождями, Чинарями, Председателями земного шара. Не были они даже мистиками, они были Адамами нового мира – дающими новые имена и назначения вещам, раздвигающими границы, создателями новых значений и языков.

Хармс был фокусником, для которого тайная личная молитва не была отличима от пьесы в стихах, а сами его стихи посылались ему Богом для его же научения. Долгое время его считали абсурдистом, эпатажным болтуном — но те времена даже для литературоведения давно прошли. Мы же хотим обратить внимание на мистическую сторону его жизни и творчества как самоценную. Был он, конечно, и поэтом, и литератором, и драматургом. Но был он и мистиком, и даже магом. И вот как причудливо это увязалось в его жизни.

 

Хармс и его чудеса

«Если ты будешь ругать йогов, я пририсую к Рабле усы и проходя мимо монголобурятского общежития сделаю неприличный жест…»
Д. Х. в «Разговорах» Липавского

 

Увлечение Даниила мистицизмом — не новость, этому посвящено немало литературоведческих работ. Однако литературоведческая оптика приводит к тому, что кое-что о Хармсе остается неизвестным и недооцененным, оставаясь за пределами академического интереса.

Во-первых, это значение мистицизма для Шустерлинга безотносительно его творчества. Судя по его словам и записям, мистиком он себя считал не меньшим, чем писателем, и творчество для него было не только литературной, но и мистической практикой. Не чужд он был также магии и религиозной вере — и, судя по некоторым произведениям, имел отличные суждения о религиозном, мистическом, магическом и поэтическом (разделение более привычное для какого-нибудь кроулианского эссе, чем для наследия отечественного классика).

Во-вторых, из-за специфического сплава оккультных интересов и испытанного художественного влияния, его мистицизм принял особый формат. Для Дадана чудесное и поэтическое имели не эфемерное, а максимально вещественное значение — не меньшее, чем у шкафа или у булыжника.

В-третьих, именно этим причудливым сплавом оккультного и художественного, метафорического и фактического объясняется и чудаковатое поведение Дондона, и удивительное мифотворчество, и бесконечные нагруженные смыслом псевдонимы, и в конце концов — течение и финал его судьбы. Все это были части целостного жизненного пути, в котором таинство залезания на дерево или сооружения дома ничего не делающей сложнейшей машины не объяснимы ни в одной, ни в другой парадигме — но только в их странном, хармсовском соединении.

Многие стихи и размышления Протопласта без контекста понять нельзя. Они представляют тайнопись, шифр, что уже привычно для литературоведческих работ, хотя долгое время эту шифровку принимали за бессмысленный эпатажный абсурд. Понимание художественного влияния, испытанного חרם‏‎, помогает, например, понять специфическую философию, стоящую за его текстами. Ну а некоторые специфические традиционные метафоры, влияние эзотерическое или философское — позволяют увидеть и мистические пути, которыми он ходил, и открытия, им сделанные; без подобного опыта, может, и вовсе недоступные пониманию. Или доступные очень сложному лингвистическому анализу там, где мистик обходится прямым созерцанием, а обэриут — голыми глазами

 

Даниил Ювачев родился и вырос в семье с глубоко верующим, погруженным в религиозный мистицизм отцом, который даже имя сыну выбрал вместе с православным священником и в честь любимого пророка, который навещал Ювачева-старшего во сне. В детстве Дхармс обожал планировать машины, не имеющие назначения, и, по некоторым свидетельствам (например, воспоминаниям В. Лифшица — но абсолютной уверенности в них нет) строил их и в зрелом возрасте. В «Разговорах» Липавского рассказывается, что среди главных интересов Чармса были:

Писание стихов и узнавание из стихов разных вещей. Проза. Озарение, вдохновение, просветление, сверхсознание, все, что к этому имеет отношение; пути достижения этого; нахождение своей системы достижения. Различные знания, неизвестные науке. Нуль и ноль. Числа, особенно не связанные порядком последовательности. Знаки. Буквы. Шрифты и почерка. Все логически бессмысленное и нелепое. Все вызывающее смех, юмор. Глупость. Естественные мыслители. Приметы старинные и заново выдуманные кем бы то ни было. Чудо.

Интерес его к западному и восточному эзотеризму не носил систематического характера — не было какой-то известной школы или учения, к которому он тяготел. Однако все найденное и открытое он принимал как актуальные правила игры, и все, что в нем отзывалось, интегрировал в свое понимание мира, в жизнь и творчество. Во многих записных книжках вместе с датой Хармс ставил значок планеты, управляющей днем (вторники обозначаются марсом, среды меркурием, четверги юпитером и т.д.), и там же можно найти целые страницы, исписанные историями о египетских богах и мистических символах.

И, конечно, Шардам был очень набожным, хотя проявлялось это специфически. В своих записных книжках он постоянно обращается к Богу и просит его о чем-то (от пророческих сил до вещей совершенно бытовых), и даже сочиняет молитвы, обладающие поэтической ценностью. Например, в 1931 году он записал в своей записной книжке молитву, наполненную глубочайшей набожной искренностью, одновременно похожую и на заклятие, и на краткий поэтический манифест:

Господи, среди бела дня
Накатила на меня лень.
Разреши мне лечь и заснуть, Господи,
И пока я сплю, накачай меня Господи
Силою твоей.
Многое знать хочу,
Но не книги и не люди скажут мне это.
Только Ты просвети меня, Господи
Путём стихов моих.
Разбуди меня сильного к битве со смыслами,
Быстрого к управлению слов
И прилежного к восхвалению имени Бога
Во веки веков.

Огромное влияние на Ваню Мохова оказал «Голем» Густава Майринка. Вторая жена Хармса, Марина Малич, вспоминала, что это была его любимая книга: «Для Дани “Голем” был очень важен. Я даже не знаю почему. Он о ней много говорил, давал мне читать. Это была, так сказать, святая вещь в доме». Судя по записям в записных книжках, «Голем» вошел в жизнь Даниила в 1926 году как вещь знаковая и практически священная, отсылающая к оккультным интересам в целом; от 16.11.26 читаем такую запись:

217-81. XV в. Иоффе Меэд. ЗЕЕР АКФИН

[ЗОГР] ЗОГАР — Сияние. XII.

Густав Мейринк (австриец) родился в Вене в 1868 г. Впервые выступил в печати в 1902 году. Голем 1915 г … Тарочная игра (в карты) tarok или tarot то же, что еврейское Tora — закон, или древнеегипедское tarut — вопрошаемый, или зендское слово — tarisk — я требую ответа… Рабби бен-Акиба — встретил самого себя… Изрыгни плод познания добра и зла и потухнет меч архангельский и отведуешь ты плод жизни.

Глубинный символизм героев и предметов, явленная в иногда глубоко бытовых жизненных перипетиях каббала, символика Таро и египетская мистика, даже некоторые символы вроде комнаты с одним окном или часов с циферблатом без стрелок Дане явно оказались очень близки. Майринка и «Голема» он ценил невероятно; подробно в эту тему можно погрузиться в исследовательской работе Умки.

В той же записной книжке кроме «Голема» упоминается Гаутама Будда. Возможно, взятая из романа Майринка дхармическая метафора о вороне, принявшем за кусочек сала гладкий камень, также вызвала у Карла Ивановича интерес к буддизму и веданте. Сама по себе эта метафора – еще ведическая, там она встречается в другой форме: человек может принять веревку за змею, испытывая на себе действие иллюзии. Человек, осознавший, что перед ним веревка, а не змея, уже не станет относится к веревке как к змее, избавившись от этой иллюзии. Видимо, Писатель Колпаков увлекся этой метафорой, и, похоже, что процесс создания его метафизики «Того и этого» был запущен размышлениями над ней. Есть мнение, что позже она была подкреплена идеями эзотерика Успенского и аристотелевскими идеями.

Ну а «отрыгнуть плод познания добра и зла» в битве со смыслами, голыми глазами посмотреть на веревку и змею – святое дело.

Знавшая Хаармсъ’а художница Алиса Порет также писала, что на его книжной полке стояли «Библия на древнееврейском» и «огромная толщенная книга «Черная магия»», а также «какие-то старые манускрипты». По ее же рассказам комната Даниила была «наполнена всякими затейливыми придумками, что описать её нет сил. Проволоки и пружины тянулись в разных направлениях, на них висели, дрожали и переплетались какие-то коробочки, чертики, символы и эмблемы, и все это менялось по мере появления новых аттракционов»…

Впрочем, есть мнение, что в ее воспоминаниях нет ни одного слова правды. С другой стороны, «Библия на древнееврейском» у ДСН быть вполне могла: каббалой он активно интересовался, и все его творчество ею пронизано. Вплоть до специфически измененных каббалистических понятий или языковых шуток (которых, опять же, без контекста просто не понять). Например, ангел Капуста из «Лапы» вполне может быть языковой шуткой: на древнееврейском «капуста» и «херувим» звучат одинаково.

Как литературные, так и оккультные находки и интересы, бывало, оставались с (Яронеем) на всю жизнь. Например, через 11 лет после предполагаемого знакомства с «Големом», в 1937 году Хармс составил список любимых писателей. Гоголь в нем шел первым, Майринк третьим, а шестым – «Люис Кэрроль». И первые двое для Чинаря Зауми имели равное личное значение: и Гоголь, и Майринк на неизвестной шкале были для него на отметке 69, и «Кэрроль» к ним приближался – набрав 59.

В целом такое соединение Гоголя, Майринка и Кэррола под воздействием привычной А. Сушко культурной среды приводило к интересным магическим и художественным манифестам — как, например, в такой дневниковой записи:

Сила заложенная в словах должна быть [выброш] освобождена. Есть такие сочетания из слов при которых становится заметней действие силы. Нехорошо думать, что эта сила заставит двигаться предметы… Это грубейшее и в тоже время слабейшее проявление словесной силы. Дальнейшия действия этой силы вряд-ли доступны нашему рассудительному пониманию. Если можно думать о методе исследования этих сил, то этот метод должен быть совершенно иным чем методы применяемые до сих пор в науке. Тут, раньше всего, доказательством не может служить факт либо опыт. Я затрудняюсь сказать чем придётся доказывать и проверять сказанное. Пока известно мне [два] четыре вида словесных машин: стихи, молитвы, песни и заговоры. Эти машины построены не путём вычисления или рассуждения, а иным путём, название которого АЛФАВИТЪ.

Вот такие машины АЛФАВИТА Хармс-Шардам всю жизнь и строил: стихи, молитвы, песни и заговоры были его тяжелой техникой в войне со смыслами. Конечно, он был и мыслил себя писателем, поэтом, драматургом; но точно так же, наравне с писательством, он мыслил себя и мистиком, и философом, и даже магом. Впрочем, «пророчествование» его не было замутнено эгоизмом или гордыней: поэтический талант позволял ему черпать истины и открытия в собственных стихах с искренним чувством священного.

Поэтому вполне естественно будет найти в творчестве Гармониуса и каббалистические [не]шутки, и самодельные коаны, и души египетских мертвецов, и все — под слоем абсурдистских подколов и авторского стиля. И, конечно, многообразную и сложную авторскую мифологию, настолько же разветвленную и неочевидную, как и для ее автора серьезную… Даже и в анекдотической форме.

Битва со смыслами: текучесть; то и это; смысл и бессмысленность

Чтобы изрыгнуть плод познания добра и зла и победить в битве со смыслами молитв и мистических штудий Любви, Софии было недостаточно. Он активно участвовал в столичном литературном процессе, общался с многими поэтами и литераторами, вступал в кружки и сам организовывал ОБЭРИУ.

Вместе с Введенским до 1926 года Ххоермс общался с поэтом-заумником Туфановым и состоял в его Ордене заумников DSO. В записной книжке Даниила можно найти «фоническую музыку» — заумные стихи Туфанова, который под влиянием книги Бергсона «Творческая эволюция» развивал мысль о жизни как беспрерывном процессе, потоке, в своей текучести недоступной разуму. Звуки Туфанов считал обладающими собственным смыслом, а устойчивые слова человеческих языков — «застрявшими ярлыками»; «звук» должен был по его мысли «вызывать определенные ощущения движения», а поэзия — возвращать в доязыковую эпоху, когда было еще живо прямое восприятие звуков.

Долго сотрудничество с Туфановым не продлилось, но «текучесть» из его поэтической философии была воспринята и Калпаковым, и будущими обэриутами. Видимо, их Объединение Реального Искусства — это объединение с реальностью текучести, реальностью как потоком, который во всей полноте обыденным косным разумом не ухватить. Также именно у Туфанова ДаНиил научился «семантизации фонем», хотя и вкладывал в этот процесс совсем другой смысл. В целом теории Туфанова очень перекликаются с записью в дневнике Daniel Charms’а о «силе, заключенной в словах», которая «должна быть освобождена» – но в крайне индивидуальном преломлении.

Конечно, это не помешает обэриутам чуть ли не проклясть заумь в своей «Декларации»:

Нет школы более враждебной нам, чем заумь. Люди реальные и конкретные до мозга костей, мы — первые враги тех, кто холостит слово и превращает его в бессильного и бессмысленного ублюдка… Посмотрите на предмет голыми глазами, и вы увидите его впервые очищенным от ветхой литературной позолоты.

«Текучее» восприятие «водяной» реальности предполагает и специфическую философию – видение мира «голыми глазами». Это такое приглашение скинуть с парохода современности культурный контекст, историю поэзии и философии, возвратиться к незамутненному восприятию практически древнего человека – но владеющего мышлением и кругозором современности. Не зря Протопласт однажды назвал свой круг общения «обществом малограмотных ученых»…

Но, видимо, «голый взгляд» подразумевал не слепое отвержение, но и перепросмотр: по крайней мере, Шардам точно воспринял эзотерику Успенского, а через нее — еще аристотелевские идеи, которые с «текучестью» вошли в противоречие. В 1930 году (Яронея) пишет стихотворение «Нéтеперь»:

Это есть Это.
То есть То.
Это не то.
Это не есть не это.
Остальное либо это либо не это.
Всё либо то либо не то.
Что ни то и ни это, то ни это и не то.
Что то и это, то и себе САМО.
Что себе Само, то может быть то, да не это, либо это да не то.

Это ушло в то, а то ушло в это. Мы говорим Бог дунул.
Это ушло в это, а то ушло в то и нам неоткуда вытти и некуда притти.
Это ушло в это. Мы спросили: где? Нам пропели: Тут.
Это вышло из Тут. Что это? Это ТО.
Это есть то.
То есть это.
Тут есть это и то.
Тут ушло в это, это ушло в то, а то ушло в тут.
Мы смотрели но не видели.
А там стояли это и то.
Там не тут.
Там то.
Тут это.
Но теперь там и это и то.
Но теперь и тут это и то.
Мы тоскуем и думаем и томимся.
Где-же теперь?
Теперь тут, а тепер там, а теперь тут, а тепер тут и там
Это быть то.
Тут быть там.
Это, то, тут, там, быть Я, Мы, Бог.

В. Н. Сажин замечает, что заглавие — антоним аристотелевскому термину «теперь», первые три стиха — цитата из Успенского:

Наша обычная логика, которой мы живем… сводится к простой схеме, сформулированной Аристотелем…

А есть А.
А не есть не А.
Всякая вещь есть или А или не А.

Дондон отметил первые 9 строк «Нéтеперь» синим карандашом, а остальные – красным. В первых девяти строках аристотелевская логика мира утверждается. Она встречается и в других его философских заметках: есть То, есть Это, и между ними есть препятствие. Если эти необходимые элементы существуют — существует и состоящий из более сложных их сочетаний мир, если же их нет — мир становится неразличимым, несуществующим. В следующих строках это и происходит: аристотелевский мир иллюстративно преодолевается. Стираются границы между объектами, сворачивается пространство, поток стихотворной речи будто вливается в поток мира, и даже Я растворяется в Мы, которое растворяется в Боге.

Но что за термин имеет ввиду Сажин, когда говорит о значимости названия стихотворения? По мысли Аристотеля «теперь» — это граница времени, аналогично тому, как точка есть не часть линии, а её граница. Такая граница сама — вневременна, а потому с её помощью и возможно определение времени. «Нéтеперь» — это преодоление границ времени, заклинание выхода за его пределы. Это откровение Вечности…

А ведь стихи А.Сушко были для него посланиями с той стороны его молитв. Видимо, мистицизм его приносил определенные плоды, раз позволял строить машины по выходу за пределы времени.

Как уже было сказано выше, Ххоермс почитал поэзию столь вещную и реальную, чтобы если бросить стихотворением в окно, то стекло бы разбилось. Возможно, это наблюдение даже излишне, но окно для Д. Баша — образ мистический, это «форточка возвышенных умов», сквозь которую «душа проливается». Разбить окно поэзией или отворить в голове окно в этом контексте начинает звучать не столько метафорой, сколько описанием специфического техпроцесса.

В такой буквализации иноформой «текучести реальности» становится попросту водяная стихия. Божественная природа у Хармса продолжает «традиционно» воплощаться в небесах или полетах, но чаще речь о ней идет именно как о жидкости или водяных проявлениях («течении», «пролитии»).

При этом творчество, безумие и божественность оказываются для Чармса объединены: «текучая» мысль настолько отстоит от обыденного разума, что кажется ему безумием. В «Одиннадцати утверждениях Даниила Ивановича Хармса» читаем:

     IX утверждение.
Новая человеческая мысль двинулась и потекла. Она стала текучей. Старая человеческая мысль говорит про новую, что она «тронулась». Вот почему для кого-то большевики сумасшедшие.

На самом деле не большевики, а сам Взиральник выглядит сумасшедшим абсурдистом. А все потому что —

     X утверждение.
Один человек думает логически; много людей думают текуче.
XI утверждение.
Я хоть и один, а думаю текуче.

Всё
[18 марта 1930 года.
Я пишу высокие стихи.]

Битва со смыслами: рождение, именование, ритуализм

Вот в таком контексте жизнь и творчества Ххармса уже не выглядят абсурдистскими. Нет, это была сознательная работа — как литературная и творческая, так и мистическая, а на их стыке — мифотворческая и, видимо, ритуальная. Впрочем, о ритуализме придется сделать несколько дополнительных замечаний ниже. Но, наверное, самое активное, чем Хармс занимался кроме литературного творчества, так это мифотворчество. В частности, создание личного мифа через миф о рождении и через именование.

Миф о необычном рождении — одна из мощнейших мифологем для любой легендарной фигуры. Христос был зачат непорочно и рожден в хлеву, с явлением ведомых звездой волхвов с подарками. Рождение Будды ознаменовал чудесный сон, растолкованный браминами и предопределивший его судьбу. Моисей хитростью своих родителей избежал убийства слугами фараона и стал его названным внуком, живя в собственной семье как в чужой, etc, etc, etc.

Колпаков, видимо, решил, что ограничиваться одним мифом о рождении как-то банально, так что до нас дошло минимум три. Все они шуточные и нешуточные одновременно. В 1934 году он пишет о рождении сродни Моисеевому, которого мать также родила и положила на воду:

Я родился в камыше. Как мышь. Моя мать меня родила и положила в воду. И я поплыл. Какая то рыба с четырмя усами на носу кружилась около меня. Я заплакал. И рыба заплакала. Вдруг мы увидели, что плывёт по воде каша. Мы съели эту кашу и начали смеяться. Нам было очень весело, мы поплыли по течению и встретили рака. Это был древний, великий рак; он держал в своих клешнях топор. За раком плыла голая лягушка. «Почему ты всегда голая, – спросил её рак, – как тебе не стыдно?» «Здесь ничего нет стыдного – ответила лягушка. – Зачем нам стыдиться своего хорошего тела, данного нам природой, когда мы не стыдимся своих мерзких поступков, созданных нами самими?» «Ты говоришь правильно, – сказал рак. – И я не знаю, как тебе на это ответить. Я предлогаю спросить об этом человека, потому что человек умнее нас. Мы же умны только в баснях, которые пишет про нас человек, т.-ч. и тут выходить, что опять таки умён человек, а не мы». Но тут рак увидел меня и сказал: «Да и плыть никуда не надо, потому что вот он – человек». Рак подплыл ко мне и спросил: «Надо ли стесняться своего голого тела? Ты человек и ответь нам». «Я человек и отвечу вам: не надо стесняться своего голого тела».

Моисей значит «вынутый из воды» — учитывая, какое значение эта стихия имела для Васи Мохова, приближение к такой фигуре через общий миф приобретает новый смысл. Кроме того, новорожденный делит пищу с обитательницей божественной стихии, общается с хтоническими тварями. Оба животных – лиминальные, жители и суши, и воды, как, возможно, и пророк – одновременно житель мира людей и божественного мира. И лягушку (вообще традиционный ведьмовской фамильяр), и «древнего, великого рака с топором» ребенок даже наставляет в мудрости. Кажется, этот герой получается не только Моисеем, но одновременно и Адамом.

Самый известный рассказ о рождении Веры, Надежды, Любви, Софии написан им в следующем, 35-м году. Кажется, он совершенно абсурдистский, но это, как почти всегда бывает у Дани, не так.

…Мой папа женился на моей маме в 1902 году, но меня мои родители произвели на свет только в конце 1905 года, потому что папа пожелал, чтобы его ребенок родился обязательно на Новый год. Папа рассчитал, что зачатие должно произойти 1-го апреля и только в этот день подъехал к маме с предложением зачать ребенка.

Первый раз папа подъехал к моей маме 1-го апреля 1903-го года. Мама давно ждала этого момента и страшно обрадовалась. Но папа, как видно, был в очень шутливом настроении и не удержался и сказал маме: «С первым апрелем!»

Мама страшно обиделась и в этот день не подпустила папу к себе. Пришлось ждать до следующего года.

В 1904 году, 1-го апреля, папа начал опять подъезжать к маме с тем же предложением. Но мама, помня прошлогодний случай, сказала, что теперь она уже больше не желает оставаться в глупом положении, и опять не подпустила к себе папу. Сколько папа ни бушевал, ничего не помогло.

И только год спустя удалось моему папе уломать мою маму и зачать меня.

Итак мое зачатие произошло 1-го апреля 1905 года.

Однако все папины расчеты рухнули, потому что я оказался недоноском и родился на четыре месяца раньше срока.

Папа так разбушевался, что акушерка, принявшая меня, растерялась и начала запихивать меня обратно, откуда я только что вылез.

Присутствующий при этом один наш знакомый, студент Военно-медицинской академии, заявил, что запихать меня обратно не удастся. Однако несмотря на слова студента, меня все же запихали, но, правда, как потом выяснилось, запихать-то запихали, да второпях не туда.

Тут началась страшная суматоха.

Родительница кричит: «Подавайте мне моего ребенка!» А ей отвечают: «Ваш, — говорят, — ребенок находится внутри вас». — «Как! — кричит родительница. — Как ребенок внутри меня, когда я его только что родила?!»

«Но, — говорят родительнице, — может быть, вы ошибаетесь?» — «Как, — кричит родительница, — ошибаюсь?! Разве я могу ошибаться?! Я сама видела, что ребенок только что вот тут лежал на простыне!» — «Это верно, — говорят родительнице, — но, может быть, он куда-нибудь заполз». Одним словом, и сами не знают, что сказать родительнице.

А родительница шумит и требует своего ребенка.

Пришлось звать опытного доктора. Опытный доктор осмотрел родительницу и руками развел, однако все же сообразил и дал родительнице хорошую порцию английской соли. Родительницу пронесло, и таким образом я вторично вышел на свет.

Тут опять папа разбушевался, — дескать, это, мол, еще нельзя назвать рождением, что это, мол, еще не человек, а скорее наполовину зародыш, и что его следует либо опять обратно запихать, либо посадить в инкубатор.

И вот, посадили меня в инкубатор.

 

В инкубаторе я просидел четыре месяца. Помню только, что инкубатор был стеклянный, прозрачный и с градусником. Я сидел внутри инкубатора на вате. Больше я ничего не помню.

Через четыре месяца меня вынули из инкубатора. Это сделали как раз 1-го января 1906 года. Таким образом, я как бы родился в третий раз. Днем моего рождения стали считать именно 1-ое января.

Выбор правильного времени рождения ребенка через правильное время зачатия — прием, имеющий смысл только в магической парадигме. К ней же относится и соль этой истории: рождение героя происходит не один раз. Наверняка Шустерлинг знал о понятии двиджа или дваждырождённые — это представители трех высших варн, прошедших инициацию, приобщение к священному знанию. Это, конечно, тот еще анекдот — только это анекдот про инициацию, посвящение в жизнь, какой бы она ни была абсурдной; юмор в духе Карла Ивановича.

Герой и рождается в этой истории дважды? Написано так, но по факту он рождается даже трижды — третий раз из инкубатора, ведь его настоящий день рождения согласно этой истории празднуется именно в эту дату… Получается, что мы имеем дело даже не с дваждырожденным, а с триждырожденным. И инициация у него такая, смешная и серьезная одновременно, по совпадению и сознательных усилий знающего человека, и природы вещей, и еще по абсурдности мира.

Все в этой истории несет отпечаток юмора. Выбранные для зачатия и рождения даты несерьезны – это день дурака и новый год (кстати, празднование нового года после революции прекратилось и снова началось только в 1935 году, когда написан рассказ). Мама героя тоже не может распознать, издевается ли над ней отец или серьезен; так и со всем творчеством Ювачева – он, конечно, издевается, но он смертельно серьезен, да и расчеты проводил всерьез. Настолько всерьез, что четыре месяца в инкубаторе заставляют задуматься, не 2.3-ждырожденным ли мы имеем дело….

Наконец, третья история имеет еще большую связь с водой; ее мы можем найти в уже упомянутых «Разговорах» Липавского:

Я сам родился из икры. Тут даже чуть не вышло печального недоразумения. Зашел поздравить дядя, это было сразу после нереста, и мама лежала еще больная. Вот он и видит: люлька, полная икры. А дядя любил поесть. Он намазал меня на бутерброд и уже налил стопку водки. К счастью, вовремя успели остановить его, потом меня долго собирали… Родители долго избегали ставить меня в угол, так как я прилипал к стене.

Теперь уже Д.Х. сразу после рождения и вовсе мало похож на человека, даже на нечто живое – вряд ли; скорее что-то близкое к самой воде. То есть фактически речь идет об отмеченности божественной формой, но совершенно без торжественности и пафоса, зато со смешными приключениями. Божественный анекдот, шутка-самосмейка о возникновении человека, не-дваждырожденного и не-Моисея, из текучести.

Другая магическая техника была с Даней еще до его рождения — именование. Магия имен началась для него с подбора его имени отцом. Среди всех небесных заступников Ювачев-отец особо выделял великого иудейского пророка Даниила, в честь которого сына и назвал. Когда Хармс начал писать, то стал менять имя за именем, всего у него было больше двадцати псевдонимов — если не все, то большая их часть явно были попыткой подтолкнуть руку судьбы.

С самого начала ХАРМС, конечно, стал Хармсом — еще с 1924 года; самая простая версия что это — попросту от Charm, т.е. «Хармс» можно перевести как «Колдун» или «Чародей», а может и просто «Чаровник», а то и «Очаровашка». Однако в мире Ювачева, как и в его произведениях, все могло быть просто, да не совсем. Кроме версий происхождения из английского, санскрита, древнегреческого языков есть и древнееврейская версия. Херем — «запрет», «анафема», «отлучение». 23.12.36 Хармс записал в дневнике: «Вчера папа сказал мне, что пока я буду Хармс, меня будут преследовать нужды». Что ж, вряд ли Колдун или Чародей — это магические имена, привлекающие несчастья, но, быть может, имел место конфликт воззрений отцов и детей? Хармс на латиннице подписывался как «Charms», хотя к «Хармсу» ближе попросту «Harm» (вред, зло, в множественном числе — Harms).

«Даниил Хармс» был любимым псевдонимом Ювачева, но не единственным: «Хабам. ХАРМС. Хомес Хомен ШАРОН. Даниил ШАРОН… [Даниил Хельгот. Даниил Хель­ган[д]г] Даниил Хельганг… Даниил Иванович Дандан Дон­дон Даниил Дандан … [Даниил Дадан. Данан. Дадан. Шадан. Шаден». А еще до того, в 33-м году Хармс подписался как «Даниил Протопласт». «Протопластом» Папюс называет одну из трех частей Адама, «Начало дифференцированных душ». Е. Остроухова и Ф. Кувшинов в работе «Псевдонимы Д.И. Хармса» замечают, что это также может иметь некоторое отношение к мифологическому Протею, владеющему пророческим даром.

Впрочем, тот же Сажин приводит более глубинное толкование это самоназвания — как ДХАРМС (Д.Хармс) от санскритского Dharma. Dharma — сложный и неоднозначный термин, по-разному понимаемый в разных традициях, но обычно толкуемый как «религиозный долг», «праведность», «благочестие». Тоже далековато от того, что должно ниспосылать нужду — хотя Хармс называл одним из своих главных образов, принимаемых в жизни, образ йога. А вот еврейское hrm (herem), что означает отлучение (от синагоги), запрещение, уничтожение, как раз могло быть воспринято в этом разрезе отцом Ювачева именно таким образом. Впрочем, если бы сам Хармс принимал только этот взгляд, то и творчество, и жизнь его были бы явно мрачнее и драматичнее; хотя в конце концов, возможно, сыграло именно это значение…

Единственный аспект творчества Daniel, который, кажется, не нашел отражения в заклинании его судьбы разнообразными именами, это юмор. Это он компенсировал своим поведением, даже ритуализмом (если о таком вообще имеет смысл говорить) — шуточным или игривым. Даниил был известным фокусником и проказником: с него сталось в гостях снять при девушках штаны (под ними, правда, была еще одни), жонглировать шариками, последний из которых оказывался вареным яйцом, которое тот солил и ел. Он раскланивался с фонарями, беседовал с прохожими с дерева. Был у него с приятелями-обэриутами излюбленный мем: «обыкновенное чудо». Так назывались совершенно немыслимые события, например, если неожиданно найти на улице крупную сумму денег в час нужды…  Это все, конечно, ритуалами не назвать, просто поза, стиль чудака; но не так-то далеко отстояли от этого и серьезные, продуманные практики.

Вот, например, его выступление на обэриутском мероприятии «Три левых часа» — на сцену он ни много ни мало выехал верхом на шкафу, с которого читал стихи. Шкаф — обэриутский символ предметности их искусства; кроме того, это вытащенный из своего контекста бытовой объект, на который взглянули голыми глазами — и приспособили к чему-то ему ранее совершенно чуждому — но сознательно, последовательно и с умыслом. Наверняка это выглядело глупо и забавно — в то время как Даниил Хармс Школа чинарей Взирь зауми обэриутским методом создавал новую объективную реальность, освобожденную от ограничений обыденной логики.

Но не этим же ли он занимался с фонарями, деревьями и бессмысленными машинами? Наверное, если бы только у Даниила было больше времени и возможностей, в частности, по организации собственного театра, мы бы увидели в его исполнении такую «Победу над хаосом», что покатушки на шкафу показались бы игрушками.

К сожалению, убогая советская действительность могла только убить Хармса, а не помочь его таланту, поэтому нам пришлось познакомиться с гораздо более трагичным проявлением его ритуализма: историей с красным платком. Последний задокументированный акт магии Даниила Хармса, о котором рассказала его вторая жена. Во время мобилизации женского населения на рытье окопов (мобилизации беспощадной — необходимо было бросать все, в том числе грудных детей) Хармс отправлялся несколько раз на кладбище, чтобы принести с могилы отца что-то, что защитит Марину.

Несколько ходок были неудачными; в результате последней он принес слова. «Для тебя, — он сказал, — эти слова не имеют никакого смысла. Но ты их запомни. Завтра ты пойдешь туда, где назначают рыть окопы. Иди спокойно. Я тебе скажу эти два слова, они идут от папы, и он произнес эти два слова: “красный платок”». Действительно, ее не взяли; более того, она спаслась и оказалась во Франции, затем Венесуэле и дожила до невероятных лет.

Мистицизмом пронизаны жизнь и судьба Даниила Хармса, его творчество и талант в нем коренятся и от него неотъемлемы. И именно магическая, духовидческая оптика помогла ему понять, кто он такой, через поэзию обратиться к самой глубине человеческого существа. Пройти пророчества и мифа до предельных глубин — и это делает его творчество еще более ценным, чем творчество заслуженного классика.

Кто такой Даниил Хармс

Есть несколько произведений, которые в достаточной мере это показывают.

В августе 30-го года Хармс написал поэму «Месть»,  которая отражает его мысли о разных метафизических путях человека: художественном, религиозном и магическом. Поэма начинается беседой писателей и апостолов — не людей, но двух общностей, воплощающих определенное отношение к миру и практики. Апостолы — «это небесная мудрость», они преподают писателям вечный, поэтический и каббалистический язык — но для тех он далек. Писатели отвечают апостолам, повторяя в разных поэтических вариациях символы четырех материальных элементов, пока не доходят до их прямого названия. И тогда между божественным и земным/художественным появляется… Фауст, который писателей (творчество? склонность к художественной работе?) просто изгоняет, тогда как апостолы замолкают.

Фауст — волевой индивидуалист, маг, осененный властью — «мне свыше власть дана я сил небесных витязь»; в том числе и властью над художественным началом (способностью легко изгнать писателей). Но он одержим мощными страстными желаниями; «сны» и «призраки», среди которых и его возлюбленная Маргарита, властвуют над ним. Среди всех героев поэмы только он удостаивается прямой беседы с Богом — но не способен использовать стихию божественного в своем интересе. Его «власть» заводит его в тупик, в котором То и Это видны ему и будто преодолены («я стою вдали вблизи»), но вызывают скорее болезненное мучение («лоб в огне, живот в грязи»), а повторение магических формул заумного языка напоминает навязчивый бред и совмещается с росписью в своем поражении.

бог:

куф куф куф

Престол гелинеф
Херуф небо и земля
Сераф славы твоея

фауст:

я стою
вдали вблизи
лоб в огне
живот в грязи
летом жир
зимою хлод
в полдень чирки
кур кир кар
льётся время
спит арон
стонут братья
с трёх сторон
летом жир
зимою хлод
в полдень чирки
кур кир кар
вон любовь
бежит груба
ходит бровь
дрожит губа
летом жир
зимою хлод
в полдень чирки
кур кир кар
я пропал
среди наук
я комар
а ты паук
летом жир
зимою хлод
в полдень чирки
кур кир кар
дайте ж нам
голов кору
ноги суньте
нам в нору
летом жир
зимою хлод
в полдень чирки
кур кир кар
маргаритов
слышен бег
стройных гор
и гибких рек
летом жир
зимою хлод
в полдень чирки
кур кир кар

Вот это признание «я пропал среди наук я комар а ты паук» обращенное к Богу — пожалуй, наилучшее выражение хармсовских отношений с магией, с самой позицией индивидуалиста, волевым усилием посмевшим направлять божественное течение. Не подходил он на такую роль, не был он Фаустом, хотя сыграть ее (судя по дневникам — с соответствующей мотивацией) иногда играл — с предсказуемым несчастным финалом.

А кем же он тогда был?

Наверное, наилучшим выражением мистических отношений Хармса с миром служит стихотворение «Ку Шу Тарфик Ананан», возможно, представляющее эдакий список душ по аналогии с египетским (согласно ему у человека их было до 9, каждая отвечала за свои функции). «Шу» в нем не появляется вообще, видимо, как древнеегипетский бог воздушного пространства, остается немым. Ку — видимо, хармсовский Ка, «мистический двойник», отражающий черты характера и судьбу человека:

Я Ку проповедник и Ламмед-Вов
сверху бездна, снизу ров
по бокам толпы львов

Я Ку стоя на ваших маковках говорю:
«Шкап соединение трёх сил
бей в центр множества скрипучих перьев
согбенных спин, мышиных рыльц!

Но шкап над вами есть Ламмед-Вов».

Ку — препятствие своего мира между тем и этим бездны сверху и рва снизу, толпы львов — намек на львов, которых приручил во рву пророк Даниила, в честь которого был назван Хармс. Ку отказывается от пищи, питается водой, текучестью мира — «буду пить эту воду на земле и в раю». Ну и, конечно, шкаф, вещность реальности, которую Ку, действующий, поучающий, пророчащий, воплощает так же, как и свое высшее предназначение.

Ламмед-Вов… Ламедвовники — это «скрытые святые» иудаизма, которые не творят напрасных чудес и живут в бедности. Всего их 36, и никто, даже они сами, не знают, что они — те, кто оправдывает человечество перед Богом, не дает его уничтожить. Элиша Зинде сообщает, что с Хармса сталось бы попросту считать ламедвовником себя — и действительно, в «Разговорах» Липавского подтверждается, что «Даня со дня на день ждал, что станет святым». Видимо, тут Хармс демонстрирует свою идентичность — или, возможно, духовный фундамент взгляда на мир, магию, мистику. Для себя он и был Ламедвовником, правда, не в смысле позиционирования для других, поиска признания или восхищения — наедине с собой и Богом.

Ананан — вероятно, тоже иудаистическая отсылка к ананей а-кавод, «облакам божественного присутствия», особенным покровам, чудесным образом защищавшим евреев в пустыне во время сорокалетних странствий; ананан — видимо, попросту «облако». В вычеркнутом из финальной версии стихотворения отрывке Ку преклоняется перед Анананом, называет его «начальником», говорит, что тот «вьется над Тарфиком как легкий пери»; когда Ананан возмущается грязи и обманности мира и требует из театра проводить его в храм, Ку угодливо ведет его, потом служит ему цирюльником… Похоже также, что это высшее, духовное начало человека, для которого индивидуальная душа, пусть даже пророческая или святая — лишь слуга.

Что же Тарфик?

Тарфик — это большая загадка.

С одной стороны, он должен в этой троице играть низшую роль. То и Это в ней — земной Тарфик и небесный Ананан, с Ку как препятствием. Тарфик глуп, беспамятен, заботится о пище, а не о текучести или поисках храма, Тарфик проклят и «ходит в небо напролом», не отличая театра от земли. Высшие начала сталкивают его с необходимостью смерти и смиряют с его:

Ты же Тарфик только пятка
только пятка
только пятка
ты же Тарфик только свечка
будь проклятым Аустерлиц
я же Ку Семён Лудильщик
восемь третьих человека
я души твоей спаситель
я дорога в Астрахань.

Но по сути — тут парадокс, и заключается он в том, что Тарфик — это и часть, и целое, и низшая часть своей души, и все души разом. Тарфик — это, как его за глаза величает в вычеркнутых строках Ку, «зверь первоначальный» — за которым ходят души-босяки, и который, «в плаще орлином» живет… в Храме, куда Ку приводит Ананея.

Почему «в плаще орлином»? Есть предположение, что это отсылка к цитате «И поднял вас на орлиных крыльях, и принес ко Мне», причем это несение всевышним душ-босяков в пустыне духовного мытарства и было ананей а-кавод. В таком случае, понятно, Кем является Тарфик, «зверь первоначальный».

Разобраться с этим парадоксом частей и целого непросто. Но ему посвящена настоящая жемчужина творчества Хармса — стихотворение «Мыр».

Я говорил себе, что я вижу мир. Но весь мир недоступен моему взгляду, и
я видел только части мира. И все, что я видел, я называл частями мира. И я
наблюдал свойства этих частей, и, наблюдая свойства частей, я делал науку. Я
понимал, что есть умные свойства частей и есть не умные свойства в тех же
частях. Я делил их и давал им имена. И в зависимости от их свойств, части
мира были умные и не умные.
И были такие части мира, которые могли думать. И эти части смотрели на
другие части и на меня. И все части были похожи друг на друга, и я был похож
на них.
Я говорил: части гром.
Части говорили: пук времени.
Я говорил: Я тоже часть трех поворотов.
Части отвечали: Мы же маленькие точки.
И вдруг я перестал видеть их, а потом и другие части. И я испугался,
что рухнет мир.
Но тут я понял, что я не вижу частей по отдельности, а вижу все зараз.
Сначала я думал, что это НИЧТО. Но потом понял, что это мир, а то, что я
видел раньше, был не мир.
И я всегда знал, что такое мир, но, что я видел раньше, я не знаю и
сейчас.
И когда части пропали, то их умные свойства перестали быть умными, и их
неумные свойства перестали быть неумными. И весь мир перестал быть умным и
неумным.
Но только я понял, что я вижу мир, как я перестал его видеть. Я
испугался, думая, что мир рухнул. Но пока я так думал, я понял, что если бы
рухнул мир, то я бы так уже не думал. И я смотрел, ища мир, но не находил
его.
А потом и смотреть стало некуда.
Тогда я понял, что, покуда было куда смотреть,— вокруг меня был мир. А
теперь его нет. Есть только я.
А потом я понял, что я и есть мир.
Но мир — это не я.
Хотя в то же время я мир.
А мир не я.
А я мир.
А мир не я.
А я мир.
А мир не я.
А я мир.
И больше я ничего не думал.

Это и философское размышление о Том и Этом, и мистическая медитация, и, конечно, очень странная поэзия. Но именно «Мыр» расскажет наконец Тарфику, кто же он такой.

Совершенство Даниила Протопласта

Непонимание — совершенно нормальная первая реакция на творчество Хармса. Его работы — философские шутки, когда неясно, издеваются над тобой или говорят серьезно; шута ли ты видишь перед собой, мага, клинического сумасшедшего или поэта-мистика.

В не самые радостные моменты своей жизни он записал в конспекте на одного философа-трансценденталиста (или в философской заметке по ее мотивам?): прав тот кому Бог подарил жизнь как совершенный подарок. Совершенным же подарком была особая палочка: с одной стороны к ней был привязан шарик, а с другой — кубик. Эту совершенно бессмысленную волшебную палочку можно было держать в руке или положить безразлично куда.

Раздел, в котором описывается совершенный подарок, называется «О бессмертии». Такую жизнь Даниил Протопласт Дхармс-Ювачев и прожил. Он был героем нового времени: поэтом, мистиком-пророком, неудавшимся, но очень (наверное, даже слишком…) преданным своей Маргарите Фаустом, ждущим небесных подкреплений в нескончаемой битве со смыслами. После того, как квадратное черное солнце взошло над культурой, старые культурные герои, старые мифы стали неактуальны, и Хармс (как и прочие чинари, обэриуты и председатели земного шара) стал не прокладывать, а протаптывать дорогу новым мифам — как один из них.

Он сам стал эдаким новым пост-христианским Орфеем: поэтом, философом, Фаустом, мистиком. Впрочем, не просто мистиком — скорее уж новым Адамом, глядящим на мир голыми глазами, дающим ему новые имена, дающим его текучести — новые каналы и русла, раздвигающим его границы, создателями новых значений и языков.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.